Александр Велин — прозаик, художник, сказочник; по образованию математик. Работал учителем, программистом, жил в СССР, Израиле. Живёт в Канаде и США. На портале Textura в 2021 опубликован фрагмент его романа «Сердце Демидина». Роман вышел в 2022 в издательстве АСТ и вошёл в лонг-лист премии «Нацбест».
Муза физики
В каких частях света я бы ни селился, всегда оказываюсь неподалёку от Азии. Вот и сейчас — тюркоязычная и русскоязычная речь, чебуречные, шашлычные, бабушки на скамейках. Это Квинс, спально-желудочный район Нью-Йорка. Из Азии так просто не выбраться. Она обволакивает, замедляя движения и вот ты уже застыл в янтаре, замер в попытке переехать из неё в неё же.
Нарисовал я картинку: Эйнштейн держит на коленях крылатую девочку-ангела. Где-то на небесах они беседуют о гармонии, проявляющейся в физических законах и о том, что нити, из которых соткана материальность сделаны из филигранной, как классическая музыка, красоты. Там, наверху красивое и умное суть одно. Девочка на коленях у Эйнштейна — сама Муза физики. А может быть, она ангел, случайно пролетавший мимо и заинтересовавшийся лохматым человеком, рассуждающим об очевидных вещах. Знают ли ангелы законы Максвелла, как формулы, или они просто смотрят на них и видят так, как мы видим облако или воду? Белая бумага, туман… А хотелось бы знать.
Мы пытаемся истину записать, припасти её впрок, чтобы, когда будет нужно, мы свои заметки или книги перечитали и всё опять бы поняли или вспомнили. Понятно, что такое лучше работает для простых вещей. А для самого важного и живого необходимо непосредственное переживание, резонанс живого с живым, сверхсложного со сверхсложным. Для самого важного понимание — не чтение и не размышление, а состояние или даже действие. Когда это состояние пройдёт, ускользнёт и понимание.
Пока я об этом раздумывал, я дошёл до чайханы. Главным у них Гена — высокий, черноглазый, сутулый, обаятельный. У них настоящая, сделанная из глины печь, её, говорят, по частям везли сюда из Ташкента. Место небольшое, столиков на пять. Публика степенная, почти все пожилые мужчины, перенесённые неизвестно какими ветрами из одной Азии в другую. Тихое, размеренное обсуждение, неторопливое жевание и прихлёбывание. Здесь ещё читают бумажные газеты.
— Гена, — говорю. — Привет. Чай-бай-как-дела. Если ты не против, хочу тебе сделать подарок. Ты повесил бы здесь какую-нибудь мою картинку? Я сам закажу принт и раму. Гена бросил на меня испытующий взгляд.
— Повесил бы, — сказал он. — А какую?
Тут я показываю ему разные свои картинки на iPad-е, в том числе, музу физики и Эйнштейна.
— Хорошая картина, — одобрил Гена. — Ты её сам нарисовал?
— Сам.
— А можешь в ней добавить узбекской тематики? Или еврейской?
Я попробовал выкрутиться:
— Эйнштейн ведь еврей!
Гена с сомнением покачал головой. Эйнштейн не был бухарским евреем. Эйнштейн не был практикующим иудеем.
— Хотя бы можешь убрать эти штуки?
Это он про соединённые отрезками шарики, которые у меня символизируют квантовые взаимодействия. Я их выпиливал, рисовал между ними связи, старался чтобы эти связи были подсвечены. Но Гена кого хочешь уговорит. Кроме того, мне хотелось увидеть Эйнштейна и музу здесь, рядом с пловом и глиняной печью. Наивный человек, я пытался обхитрить Азию.
— Хорошо.
— А можешь дать ему в руку пиалу с чаем? Или тарелку с пловом?
Тут во мне должен был пробудиться самолюбивый автор. Но автору стало смешно. К тому же картинка цифровая — можно делать сколько угодно вариантов. Эйнштейн с пиалой… да хоть с веслом.
— Могу, — говорю.
— И убери, пожалуйста, девочку, — добавил Гена. — Она лишняя.
Всё равно это уже совсем другая картина. Эйнштейн с пиалой и пловом. В самом деле, для чего ей девочка-ангел? Нужна ли она Квинсу, Азии? Хотелось бы знать.
— Уберу, — говорю.
Новый, выставленный в чайхане Эйнштейн уже не физик, а рассудительный чревоугодник. Он дантист или адвокат, вероятно, специалист по иммиграционным законам. Его лицо и руки нужно было бы сделать теплее, а фон прохладней и затемнить, чтобы фигура стала объёмней… Нет, он, пожалуй, аптекарь. У него маленькая, но приносящая приличный доход, аптека. Он женился на докторше из бухарских евреек и организовал для неё процветающий medical business, в котором уже работает человек шесть. Он живет на застроенной частными домами улочке, где его дом самый большой. У этого Эйнштейна два сына — близнецы лет двенадцати, непоседы и шалопаи. Они не очень любят науку, много занимаются спортом и играют в компьютерные игры.
На этот раз Азия победила, нет, переубедила Эйнштейна. Азия — хорошее место для поваров, парикмахеров и врачей, в ней можно воспитывать детей и работать, но она трудная среда для прохладных теоретических наук и нордических философий. «Недоумение и печаль есть начало философии». Какое недоумение, дорогой? Зачем печаль?
Но мой первый Эйнштейн, сидящий на небе — иной. Это одновременно смешной и величественный, заколдованный мировой гармонией человек.
— Что ты чувствуешь, когда разглядываешь слабые квантовые взаимодействия? — спрашивает его девочка.
Небесный Эйнштейн задумывается.
— У меня возникает такое щекочущее ощущение, даже томление, — отвечает он, — Это, наверное, потому, что я не могу ничего добавить к такой красоте.
— Ты уже добавляешь, — смеётся девочка, ангел-вундеркинд. Всё-то она знает. — Хочешь, я расскажу тебе о чудесах?
— Расскажи.
— Чудо происходит, когда разжимается жёсткая ладонь необходимости. Необходимость выводит будущее из прошлого, как теорему, а порядок, в котором причины поставлены перед следствиями и есть время.
— Это так, — соглашается Эйнштейн.
— Так, да не совсем, — улыбается девочка. — Это так для всего, что хочет казаться неживым. Падение метеорита определено его прежним движением и силой притяжения планеты. Но у живых существ начинаются чудеса. Летящая к цветку бабочка стремится в такое будущее, в котором состоится её встреча с цветком, то есть причина её движения находится в будущем. Тем более у людей — причины их действий в будущем, их надежды — в будущем.
К какому же будущему стремятся люди? Эйнштейн, наверное, сразу бы это понял. А я все продолжаю об этом думать. Чтобы завершить этот текст мне нужен какой-то круг, обводящий Гену, Азию, Квинс, и обоих Эйнштейнов: земного и небесного. Азию, Квинс и Гена я не придумал, скорее они меня придумают, чем я их. А как насчёт Эйнштейнов и девочки-музы? Придумал или попытался обрисовать существующее? Белая бумага, туман…
Любовь в Тартаро
Комедия, а не человек. Кривой, горбатый, он был одинок ещё до того, как упал с лестницы и стал уродом. Я хорошо помню, как он у нас появился. Мы играли в лапту у сгоревшей кузницы, смотрим — из леса выходит худой как щепка подросток. Явно бездомный, но не просто бездомный, а такой нездешний, будто он попал к нам с другой планеты. На битьё он реагировал равнодушно. Когда я ударил его в ухо, он только глянул на меня мельком, а потом смотрел мимо, на текущую в лес Гадючку и дальше, в заросли, из которых только что вышел. Он не ругался и не просил пощады, будто его лупили не живые люди, а бездушные существа.
Идти ему было некуда, и он остался, чтобы батрачить за еду. Старался не поднимать нос. Прошло лет двадцать, лес стал гуще, Гадючка разбухла от зачастивших дождей, а мы повзрослели, причем я вырос здоровяком, стал зятем нашего старосты, а он так и остался хилым уродом. Какое мне, казалось бы, до него дело, но что-то в нём всегда меня бесило. Эти годы я наблюдал за ним, хотя бил его только тогда, когда впервые его увидел. Мне не раз говорили, что он один ходит в лес. Лес — наш кормилец, но не в прямом смысле — нет таких дураков, которые собирали бы в нём грибы или охотились. Первое, чему у нас учат детей — не есть ничего из леса. Одного вепря, который повадился воровать картофель, мы пристрелили, так этот вепрь, умирая, плевался кровью и матерился, как человек.
Лес тянется с обеих сторон от проходящего мимо нашей деревни шоссе, единственного, соединяющего резиденцию герцога с новыми землями. По шоссе часто ездят бронетранспортёры с военными, проверяющими и корреспондентами столичного телевидения. Если бы леса не было, открылся бы огибающий горы обходной путь, а так — никуда не денетесь, приходится ехать мимо нашей деревни. У нас даже есть комната для приезжих, которую староста, теперь уже бывший мой тесть, называет «гостиницей». Бывает, что из проезжающего мимо транспорта выбрасывают годные вещи: ботинки, штаны или, допустим, майки. Однажды я подобрал открытку — в светящемся цветке, прямо внутри него стоит красивая девушка и что-то рассматривает в своём телефоне, наверное, артистка. Благодаря шоссе мы не бедствуем. Однажды я побывал в деревне, расположенной в стороне от дорог — сразу видно, что люди в ней только что не подыхают с тоски. Они, даже когда трезвые, могут валяться посреди улицы, причем ясно, что это от не от голода, а от нежелания жить.
Итак, мне рассказывали, что он пробирается далеко в чащу, туда, где Гадючка впадает в озеро, и зовёт какую-то женщину. Кого-то из близких? Не думаю, что в нашем лесу остались живые люди. Разговаривает с привидениями? Никто этого не знал. Вся моя жизнь изменились после того, как надоумила меня нелегкая пойти за ним и подсмотреть.
В тот вечер я вышел из дома и вдруг заметил, как он выбирается из хлева, перелезает сквозь сделанную из жердей ограду и идёт в сторону той самой кузницы, около которой я вмазал ему в ухо. Я отправился за ним, но так, что, если бы он обернулся и меня заметил, можно было бы сделать вид, что я прогуливаюсь. Он прошёл через луг, но не направился к лесу, а резко свернул вправо. Я подумал, что он как-то почуял, что я за ним слежу, но он огибал яму, оставшуюся от взрыва ракеты. В округе много таких ям, ведь это в наших краях началась военная операция, уполовинившая население герцогства, зато удвоившая его территорию. Здесь тогда много чего взрывалось, и даже сейчас из стволов некоторых деревьев торчат вросшие в кору осколки.
Как раз за месяц до моего рождения сюда прибыл наш бессмертный герцог. По Гадючке, бывшей в те времена такой мелкой, что её можно было запросто перейти по камням, проходила граница между герцогством и страной, название которой нам велено забыть. Телевидение до сих пор показывает, как одетый в золотые латы герцог торжественно переезжает Гадючку на коне и произносит стихотворение:
Прекрасна ты, покрытая туманами земля,
Словно одетая в фату невеста.
Словно пасущаяся между лилиями серна
Моё влечение к тебе не признаёт границ
Я буду опекать тебя и лелеять.
С этими словами герцог вонзил в новую территорию церемониальное копьё. За герцогом следовали танки, ракетные и огнемётные комплексы. Множество жителей той страны погибло, либо сначала попало в плен, а затем погибло. Говорят, что наши солдаты позволяли себе вольности по отношению к побеждённым. Говорят также, что матери и вдовы замученных и убитых прокляли победителей и что эти проклятия, а также мёртвые тела отравили воды Гадючки и материализовались в виде странных гнутых деревьев и невиданных прежде тварей. Этих тварей до сих пор пытаются отлавливать для столичного зоопарка, но они подыхают вдали от леса.
Например, черные с алыми клювами птицы — нам они мешают спать стонами, но в остальном безвредны. Рыжие медведи с длинными, в человеческую ладонь когтями, появившиеся, думаю, из ярости тех, чья смерть была особенно мучительной. Такие медведи могут разорвать человека или корову, но их легко прогнать горящими факелами. От яркого света они словно теряют память и качаясь, как пьяные, уходят обратно в лес. Есть ещё похожие на крылатых человечков комары с зубастыми рожицами, в детстве мы приманивали их на свиную кровь и запирали в банки. А вот ещё странные твари, мы называем их мармеладками — говорят, что это ожившие бабьи слёзы. Нет ничего более жалкого и бессильного чем они. Они похожи на дряблые ленты из желе, множество сплетенных вместе лент, так что получаются копны размером поменьше человека. Мальчишками мы гоняли их камнями. Помню одну, всхлипывающую и тоскующую, видать, по потерянному ребёнку. Маргарита, дочь старосты, моя бывшая, приманивала мармеладку притворно детским голоском:
— Я здесь, мамочка! Меня завалило, мамочка, здесь темно, помоги мне, — и чокнутая тварь шла к ней, спотыкаясь и бормоча что-то неразборчивое.
— Она хочет меня обнять! — хохотала Маргарита.
Когда дрожащие пряди приблизилась к ней слишком близко, Маргарита испугалась и потребовала, чтобы мы прогнали мармеладку палками.
Всё это я вспоминал, пока крался за ним, думая, что не хотел бы я тут заблудиться, но гордость не позволяла мне вернуться — уж если этот калека не боится, не испугаюсь и я. Кроме того, у меня с собой был топор. Хотя, топор-топором, а бывали разные случаи… Мельник однажды увидел на ветке кусок словно бы ткани, похожей на плащ алого бархата, переливающийся золотыми и бурыми пятнами, и потащил его, дурень, к себе домой. Пока шёл затосковал, почернел лицом, а дома сказал жене, что прожил жизнь зря. Ночью бредил, говорил, что в те времена, когда он был ребёнком, герцогов не было, а были президенты. Орал, что ему стыдно, только не мог вспомнить от чего. Вся деревня слушала его вопли. Наутро он чуть было не поджёг свою лавку, и тут уж его сожительница, мощная женщина, потеряла терпение и принялась его душить и точно бы придушила, если бы он не пришел в себя и не попросил бы водки.
Поплутав немного, он шёл вниз по течению Гадючки. Несколько раз, обходя заросли, мы переходили её вброд. Иногда она соединялась с другими похожими на неё речками, такими же тёмными и мелкими. Лес становился всё гуще. Мне давно уже было не по себе, а он шёл себе спокойно. Пройдя мимо дерева, похожего на сжавшегося в клубок человека, он провёл по нему ладонью, будто утешая, и дерево задрожало и всхлипнуло в ответ. Меня от этого передёрнуло. Трогать такое по своей воле?
Небо над нами потемнело, и оказалось, что от леса исходит бледный, серовато-жёлтый свет. По Гадючке шла рябь и ветви деревьев качались, будто от ветра, но я этот ветер не чувствовал, словно я был несуществующим, или было несуществующим всё, кроме меня. Вокруг шевелились вывернутые руки, качались сломанные пальцы, скрипели высохшие тела, поворачивались заросшие корой шеи. Я увидел мертвую девочку с совочком, и отчего-то знал, что вот уже много лет она закапывает в полыхающей голубыми огнями призрачной песочнице убитую пулей маму. Не успев остановиться, я наступил на эту песочницу, и девочка подняла на меня огромные глаза:
— Для чего, дяденька?
— Я почём знаю, — хрипло ответил я и испугался, что он меня услышит. Но он шёл, опустив голову и будто становился всё более отрешенным. Гадючка, если это всё ещё была она, стала глубже, мы перешли вброд очередную излучину, и я начал беспокоится о том, что не помню дорогу назад. Теперь я вынужден был идти за ним, чтобы вернуться.
— Ради чего? — стонали деревья. — Ради чего нас мучали и убивали, жгли наших мужей, зачем на наши дома летели ракеты?
— Что вы понимаете, дуры! — крикнул им я. — Наш бессмертный герцог ничего не делает зря.
— Это всё потому, что он слишком боится смерти, — вздохнул лес.
— Своей жизни в нём становится меньше, и власть кажется ему жизнью.
— Теперь только страхи и похоти его подданных взбадривают его.
— Поэтому нас и убили.
— Да наш герцог… — возмущённо начал я, но махнул рукой.
Мне стало душно, и я рванул на себе ворот с такой силой, что чуть его не порвал. Река зачмокала, огибая камни, и перед нами блеснула поверхность озера. Пришли, наконец. Он уселся на берегу, а я скрючился за стволами деревьев метрах в десяти так, что наблюдал за ним сбоку.
— Мамочка, а герцог сам нас душил? — спросило растущее рядом со мной деревце.
— Что-ты, маленький, герцог слишком занят государственными делами, поэтому он послал солдат, чтобы они нас душили.
— А зачем?
— Говорят, что ему, чтобы продолжать жить, нужно…
— Что такое «жить», мама?
— Я уже не помню, мой хороший… Кажется, жить — это любить и смотреть на звёзды.
— А мы когда-нибудь увидим звёзды? А то здесь всегда темно.
— Мы обязательно их увидим…
Он смотрел на озеро, а я на него. Долго ничего не происходило, и я заскучал, как вдруг он поднялся, будто высматривал звезду, которая должна была вот-вот появиться.
— Знаешь… — громко сказал он, и я вздрогнул, уже понимая, что он говорит не со мной, — Знаешь, я потерял память о детстве, помню только, как кто-то вывел меня из леса, чтобы показать развалины, где был мой дом.
Вот ради чего мы сюда шли! Чтобы предаваться воспоминаниям!
— Милая! — теперь его голос зазвучал нежно.
Я захлопал глазами и машинально оглянулся. Вокруг, конечно, никого не было. Нет, он, конечно, псих. Но и я не умнее, раз тащился сюда для того, чтобы выслушивать его бред.
— Где ты? — произнес он, вздыхая. — Грызущие друг друга люди, пьяный от власти герцог, война, моё уродство и этот холод в груди, который, я знаю, излечит только твоё прикосновение… Уж слишком темно в Тартаро, потому-то я и думаю, что живешь ты не здесь, а где-нибудь в другом мире, в котором, надеюсь, всё наполнено смыслом и добротой.
Этот урод говорил о любви! Я не верил своим ушам.
— Тот человек, показавший мне мой дом, забыл сказать мне, как меня зовут… — он горько усмехнулся. — Ах, если бы ты позвала меня, я узнал бы своё настоящее имя… У меня тогда, наверное, появились бы крылья…
Он раскинул руки и рассмеялся, а я скорчился в кустах от сарказма и от непонятного мне самому холодного бешенства.
— Никто не отзовется, придурок, — шептал я. — Её нет и быть не может, кого бы ты себе не вообразил. Есть наша деревня, мёртвый лес, Гадючка, герцогство и бессмертный герцог…
Я замер. Это было похоже на неожиданно начавшийся рассвет, хотя небо оставалось чёрным. Шелест веток, еле слышные вздохи и жалобы, которые я уже перестал замечать, прекратились. Даже мертвякам стало любопытно. Чьё-то присутствие действительно приближалось к нам, причем не свыше, а изнутри нас: леса, озера, умерших, даже изнутри меня самого. Еще не появившись, она стала реальней чем все мы. Я увидел её, стоящую в возникшем прямо над озером проходе, одетую во что-то до смешного простое, кажется, в одежду для домашней работы. Она держала в руках мокрую губку и тарелку, с которой капала вода и глядела, конечно же, на него: сначала с непониманием, потом удивлением, узнаванием, и, наконец, свершилось, проклятье, как просияли её глаза! Почему никто на меня так не смотрел? Почему ни одна сволочь мне не сказала, что можно вот так смотреть?
Она улыбнулась и произнесла имя, которое я не расслышал. А он вздохнул от такого счастья, что с ним вместе вздохнул и затрепетал мёртвый лес. И даже я улыбнулся против воли: криво, одной стороною лица, в то время как другая дрожала от горечи.
— Я увидел звёзды, мама. Это жизнь?
— Да, мой хороший, это жизнь…
Мертвяки никак не могли успокоиться. Между ними появился сделанный из радужных искр мост, и я понял, что через несколько секунд он уйдет. А как же мы? Наша деревня, Гадючка, наш патриотизм, наконец? Не помню, швырнул ли я в него сломанной веткой, камнем, или комком глины. Мост исчез, и она исчезла. А он обернулся и посмотрел на меня удивлённо…
Нет, не веткой я в него бросил, кажется, я подбежал к нему и толкнул его в грязь. Он поднялся и смотрел на меня молча. Я убил бы его за это молчание, если б не вспомнил, что он мне нужен, чтобы найти дорогу назад… А может, я всё-таки убил его топором? Нет, не успел, я упустил их обоих и бросал грязью в мерцающий искрами мост, проклиная и сквернословя, а он, уходя, оглянулся и взглянул на меня без гнева…
В деревню я вернулся наутро. Меня лихорадило и одиночество терзало мою душу. Оно, оказывается, и раньше в ней жило, но я не осознавал этого, а теперь вот понял, что оно со мной навсегда. В доме пахло перегаром и блевотиной. Маргарита спала с каким-то командировочным. Ничего необычного, но что-то во мне надорвалось, и я вышвырнул на улицу их обоих. Маргарита визжала, что, мол, этот тип — член какой-то комиссии и что она пустит меня по миру, но мне было наплевать.
Милосердие в Тартаро
Я — путешественник, человек немолодой и нестарый, друг дорог, голь перекатная. Любопытство и ветер влекли меня в Тартаро, когда я заслушивался россказням о Матушке-Чуме.
Матушка-Чума, сказал мне коллега-нищий, она за справедливость. Было это километров за пятьдесят от Тартаро, мы спасались от охотников на людей, весёлых мордастых ребят из охраны губернатора, которым ничего не стоило забить человека насмерть. Нищий выругался, глядя на то, как в пойманных вбивают патриотизм. Мы сидели под мостом и дрожали от сырости, а по мосту гнали связанных добровольцев. Новенькая брусчатая дорога вилась мимо озера, сквозь реликтовые леса, вдоль сделанного из искусственного хрусталя забора, утыканного весело блестевшими на солнце видеокамерами, и дальше, к узорным башенкам над подъёмным мостом к дворцу губернатора. Под мостом было темно, сыро и грязно, но и туда доносились запахи хвойного леса.
— Матушка-Чума, — повторил нищий, — она за справедливость. — Её дом окружён стеной, высокой и плотной, чтобы не подглядывали. Никто и не подглядывает, ибо страшно. Городские попрошайки обходят его стороной, мальчишки, которые ничего, казалось бы, не боятся, не решаются подойти к её воротам, и даже налоговые инспекторы не посылают к ней коллекторов. Неудивительно, ведь нынешние инспекторы для неё — те же мальчишки. Она жила в своём доме тогда, когда не родились ещё их отцы.
Как раз то, что Матушка-Чума за справедливость, разбудило мой интерес. Уж я посмотрю на неё, решил я, увижу её до того, как меня погонят на бойню во славу, не хочу помнить, чего, или до того, как за недостаточную лояльность меня отправят на перевоспитание.
Фермер, которому я помогал собирать урожай, сказал, что серый, сложенный из камней дом Матушки-Чумы стоит посреди двора, заросшего умершей травой. Стояла жара, наши спины жгло белое солнце. Между прочим, на гербе губернатора изображён сокол, держащий в когтях солнце, а под ним начатая могила с лопатой и подпись — «Fidelis ad mortem». Мы валились с ног от усталости, пропалывая бесконечные морковные грядки. Эту работу могли бы делать машины, но губерния жила экспортом органических продуктов.
По дороге в Тартаро притворяющийся слепцом поэт уверил меня, что трава во дворе Матушки-Чумы сразу выросла мёртвой. Что будто бы её дом некогда был отступным для оставленной тогдашним мэром жены, потом приютом для сирот, только однажды в приюте появились две новых сиделки, и сироты разбежались. Одна из сиделок и была Матушка-Чума. Ходила она тогда прямо, словно проглотила меч, и крокодила при ней не было.
— Какого крокодила? — спросил я.
Тут он пояснил, что есть у неё крокодил, который ходит за ней, словно собака.
— Трава суха и мёртвы дерева В саду, где бродит Матушка-Чума, — продекламировал поэт.
Я похвалил его стихи, и он, польщённый, похвастался, что учился у живых профессоров.
— А что стало со второй сиделкой? — вспомнил я.
— Померла, наверное, — предположил поэт.
Уже в Тартаро некий сапожник, с которым я поделился сушёной рыбой, клялся, что крокодил Матушки-Чумы был когда-то мопсом, превратившимся в рептилию от тоски, безо всякой генной инженерии.
— Наука обходит её стороной. Знавал я технаря из охраны, так он говорил, что камеры дронов показывают вместо её двора сплошной туман.
— Проведи меня к её дому, — попросил я его, и в ответ на все предупреждения сказал, что лёгкая жизнь научила меня не боятся смерти.
Боюсь, он не совсем это понял, но и не поняв, согласился проводить меня до начала состоящей из разваливающихся домов улицы, а потом убежал с остатками рыбы. Несмотря на нищету, брусчатка здесь, как почти везде в городе, была недавно перестеленной. Солнце слепило меня, напоминая, что я здесь лишний, как, впрочем, и весь Тартаро, распластавшийся позади, словно горячий, растекшийся по холмам блин. Не лишним был только сверкающий на горизонте замок губернатора, да виднеющийся в дальнем конце улицы забор с белыми воротами. И вскоре я, словно младенец, никому и ничего в этом мире не должный, стоял перед этими воротами, перебирая рассказанное мне в памяти.
О том, что ненавидящая всяческую грязь Матушка-Чума назначена карательницей человеческих проступков.
О том, что есть у неё большой шар из серого стекла, в котором в виде кусачих мошек воплощаются грехи окрестных жителей.
И о том, что когда она разобьёт этот шар своей палкой, голодные насекомые вырвутся наружу и в страну придёт Чёрная Смерть, та же напасть, что и сто лет назад, когда один оставшийся в живых хоронил десять умерших. Та да другая, ибо в этот раз настоявшаяся, как вино, зараза убьёт сначала девятерых, а потом прикончит и десятого.
В эти белые ворота я стучал не самым чистым, признаться, кулаком.
— Откройте, сударыня, ибо я назойлив и любопытен.
Сначала я увидел её пальцы. Обычные человеческие пальцы — не скрюченные и безо всяких когтей. Потом жёсткая, словно сплетённая из кожаных ремешков рука отворила ворота, ветерок крутанул пыль, и вот она стояла передо мной, опираясь на палку и глядя на меня так, что мне захотелось спрятать за спиной грязные ладони и признаться во всём. Я был измерен и взвешен её взглядом, и найден… существующим.
— Никакая плоть сюда не войдёт, — пробурчала она, — так что ложись на солнцепёке и жди.
Ворота затворились. Я подождал, пока затихнет стук её палки и послушно улёгся на брусчатку. Через несколько минут я захмелел от жара и мне привиделись облепившие моё тело золотые муравьи, укусы которых ласкали, словно поцелуи. Начав с ног и не причинив никакой боли, муравьи наполнили моё тело сладкими ядами, оставив нетронутыми лишь глядящие в небо глаза.
— Теперь заходи, — её голос звучал так, словно она была рядом.
К тому времени я сделался бесплотным, точнее сделанным из тумана. Я распростёр в стороны прозрачные руки, перевернулся в воздухе и засмеялся. Заметив лежащее на дороге тело, я поглядел на него со снисходительным интересом, как на брошенную одежду. Ставшие ярко-голубыми глаза были распахнуты, кожа блестела, словно покрытая лаком.
— Ну же, — сказала она.
Починившись её зову, я зашёл, вернее, переместился внутрь мёртвого сада.
Всё здесь было так, как рассказывали — рыжая, как ржавая проволока трава, несколько чёрных деревцев и дом, казавшийся крепостью, прячущей в своих недрах непомерную тяжесть. А я был легче пуха. Эге-гей! Одно движение, почти полёт, темнота — это была стена, снова свет, уже приглушённый, и я внутри дома, в гостиной, или в зале, не знаю, как должна называться такая комната.
И верно, здесь, должно быть, был монастырский приют — чистота, надёжно сделанная мебель, кресты на стенах и детские рисунки: солнце с макаронами вместо лучей, похожая на иву берёза, похожая на собаку корова.
Над длинным столом я увидел то, ради чего пришёл: на толстой, как человеческая нога цепи, висел гудящий от нетерпения шар из мутного стекла. Мириады рвущихся на свободу мошек, маленьких мстителей, неукротимых и героических, словно милиционеры древности.
Я рванулся к матовой поверхности, приник к ней, вглядываясь в вибрирующую массу и ударил по стеклу эфирным кулаком. Ударил ещё и ещё раз.
Тут я услышал смешок.
У порога стояла Матушка-Чума, а у её ног шевелился крокодил, настолько старый, что его кожа казалась седыми струпьями.
— Матушка! — закричал я. — Разбейте скорей это чудо!
— Я не могу этого сделать, — ответила она.
— Но сколько ещё терпеть? — возмутился я. — В десяти километрах отсюда есть деревня. Там я видел детей с глазами стариков. Руки и ноги у них как спички, а животы распухли от голода.
— Ты всё сказал? — холодно спросила она.
— Не всё! Я видел человека, у которого были выбиты все зубы. Охране губернатора хотелось развлечься. Разбейте шар!
— Теперь всё?
— Нет! — закричал я. — На свалке я нашел бумажную книгу. Слушайте:
Сегодня солнышко печёт.
Сегодня праздник — Май.
Влезай, сынишка, на плечо
И флаг свой поднимай!
Это стихи о демонстрациях! Я видел рисунки: дети сидели на плечах у родителей, на трибунах находились губернатор и министр… кажется финансов и приветствовали всех.
Она усмехнулась.
— Ты и понятия не имеешь, как было на самом деле.
— Пора выпускать чуму, — упрямо сказал я. — Наша жизнь слишком уродлива.
— Тебе известно, что губернатор от чумы не умрёт? — поинтересовалась она. — Его вылечат роботы.
— Ничего, он умрёт в тюрьме! — кровожадно воскликнул я. — Его посадят за невыполнение плана. Разбейте шар, сударыня!
— Да я давно бы его разбила, — с досадой сказала она.
Она подошла к шару и изо всех сил ударила по нему палкой. Тёмная масса застонала от предвкушения. Я услышал совершенно беззвучный, но разрывающий голову вопль и почти ослеп от неожиданного удара.
— Потому-то к нам телесные и не ходят, — усмехнулась Матушка-Чума.
Она подождала, пока я не пришёл в себя и повторила:
— Давно бы его разбила, но сестрица моя против.
Мы с крокодилом следовали за Матушкой-Чумой, пока не остановились перед полуразрушенным фонтаном. В этом мёртвом саду журчание воды казалось настолько неуместным, что я не сразу понял, что фонтан — наполовину окаменевшая девушка. В её лицо хотелось вглядываться и вспоминать. Вот я и смотрел, вспоминая. Левая её ладонь была приподнята в благословляющем жесте, а под ладонью, под сердцем мерцала радуга. Очнувшись, я понял, что невольно копирую её жест и опустил руку.
— Это наш первый встречный, Клеменция, — усмехнулась Матушка-Чума.
— Здравствуй, Юстиния, — сказала девушка.
— Пусть он решает, — сказала Матушка-Чума.
— Пусть, — согласилась Клеменция и впервые посмотрела на меня.
В этом взгляде все убитые были живы, а все убийцы прощены. Я не могу, не буду описывать её взгляд.
— Что именно я должен решить? — подозрительно спросил я.
Оказалось, мне выпало рассудить старинный спор этой парочки, ошалевших от одиночества сестёр, двух отбившихся от своих, либо засланных к нам ангелов.
От меня требовалось добраться до дворца губернатора, вернуться и выбрать между справедливостью и милосердием.
— Наблюдая и обвиняя, — сказала Юстиния.
— Сострадая и понимая, — сказала Клеменция из своего нелепого фонтана.
Я тогда подумал, хорошо бы у неё спросить, как она в него угодила.
И снова, теперь в качестве бесплотного духа, я оказался на залитой беспощадным солнцем улице. Тело моё валялось у ворот, и никто не тронул моей одежды. После того как дроны начали расстреливать замеченных в воровстве, в Тартаро упала преступность.
Вдруг повеяло луговыми запахами и десятки пьяных от счастья цветочных духов пронеслись мимо. Эй! Но они уже исчезли. Предвкушение мести делало меня слишком для них медлительным. Этим резвящимся в эфирных океанах светлякам я должен был казаться тяжёлым, неповоротливым, беременным чёрной смертью кораблём. Ну и пусть! Моё новое тело было быстрее любого из тех человеческих тел, которые продирались словно улитки сквозь тоскливую материальность Тартаро.
Ещё мгновение, и я помчался по улицам. Из-под руин сгоревшего дома на меня закашляла лисица. Как она, интересно, меня почувствовала? Я позабыл и о ней и полетел дальше, повторяя:
Посмотри в свое окно, все на улице красно,
Вьются флаги у ворот, пламенем пылая…
Нетерпение и ветер несли меня через наполненные запахами гниющих овощей кварталы. Я остановился, когда заметил флаги и толпу на городской площади.
Люди стояли с корзинами, все серьёзные, важные. Переговаривались тихо, почти шептались. На расстеленной мешковине были разложены дары: сухари, полосатые генетически модифицированные яйца, мочёные яблоки в банках с отпечатанными на домашних принтерах этикетками, разноцветная органическая морковь, ведёрко с соленьями, курица, завёрнутая в плёнку вместе с веточками зелени, чехол от мобильного телефона, вязаные носки — в такую-то жару! Оранжевые пластиковые тазики, ваза с печеньем, аккуратно сложенные наволочки, картина без рамы.
Площадь была оцеплена людьми в чёрном. Поверх невидимого периметра жужжали дроны. Рядом стояла пожарная машина с огнемётами. Над машиной развевался голограммный штандарт с губернаторским соколом и надписью «казнить или миловать?». Вопросительный знак медленно поворачивался, поблёскивая в виртуальных лучах.
Крупный мужчина, от которого за версту несло наивностью и гипертонией, осторожно вышел вперед. Должно быть, местный староста. Толпа затаила дыхание.
— Вот, — начал он, нервно улыбаясь и прижимая к груди большие ладони. — Если можно, мы хотели бы обратиться.
— Не тяни, — сказал охранник, бросив взгляд на «казнить или миловать?».
Староста тяжело задышал.
— Если можно, — повторил он, вытирая пот со лба. — Стало немного трудно жить. Просим простить.
— Простить что? — спросил охранник. — Не мямли.
— Долги, — робко сказал староста.
— Долги за что? — нетерпеливо спросил охранник.
— За интернет и электричество. И воду. Если можно, — прошептал староста, пугаясь собственной дерзости.
Не отвечая, охранник потыкал носком берца сложенное бельё.
— Оружие есть? — спросил он.
— Что вы! — испугался староста. — Мы люди мирные.
— Знаем мы вас, — сказал охранник. — Откуда картина?
— В развалинах нашли. Может иностранцы подбросили?
Охранник сделал несколько фотографий картины. Что-то пикнуло у него в телефоне, и голограмма стала гаснуть. Сначала исчез вопросительный знак, затем «казнить», последним «или миловать».
— Валите отсюда, — сказал охранник. — Прошение ваше я передал.
— Передали! — обрадовался староста, косясь на огнемёты.
— Миловать! — зашумели люди в толпе. — Заживём!
Напряжение спало. Староста выглядел именинником.
Подарки погрузили в пожарную машину, и она помчалась к губернаторскому замку. Я, невидимый, устроился на её крыше. С детства мечтал проехаться на такой. Бесплотного или нет, меня поразили укрепления вокруг замка. Позади внешней стены находились наполненные дымящейся кислотой рвы, затем стена, увешенная иконами, потом колючая проволока, снова стена, на этот раз изрисованная похабными языческими фресками, потом целая паутина лазерных ловушек и, наконец внутренняя, сложенная из тёсанного гранита, стена. Жителей всей губернии не хватило бы, чтобы взять это штурмом. Позже я догадался, что замок защищали не столько от людей, сколько от невидимых воинств. Иконы отпугивали демонов, а фрески, которые могли вогнать в краску самого Калигулу, должны были внушить прогнать ангелов.
Губернаторский двор был широк и увешан флагами, будто его строили для рыцарских турниров. Подарки вывалили перед поднимающейся ко входу во дворец лестницей. Одетые в парадные доспехи охранники завалили подношения дезинфицирующим порошком, который затем убрали пылесосами. За процессом наблюдал мажордом. Когда всё было закончено, охранники выстроились в ряд и по ступеням спустился высохший пожилой человечек, ведущий за руку девочку лет восьми. Кого-то напомнила мне эта девочка, но смотрел я тогда только на губернатора.
— Когда мы будем играть? — спросила его девочка.
— Мне нужно поработать, внученька, — сказал губернатор.
Неужто это он, беспощадный «Fidelis ad mortem», по приказу которого железная конница втаптывала в грязь демонстрацию фермеров? Этот поклонник всего натурального не пожелал использовать технику и устроил рыцарскую атаку. Неорганическими в тот день были только искусственно созданный дождь да телекамеры. Жители губернии сидели у телевизоров и смотрели, как их собратьев топчут двухметровые кони. Никакого оружия: только копыта и стальные кулаки закованных в латы всадников. Стонущие люди, грязь, разбитые кочаны капусты «Заря Тартаро».
Губернатору подали раздвижную палку, нечто вроде длинной указки. Не отпуская руку девочки, он потыкал палкой в подарки, проткнул оборачивающий курицу целлофан, подцепил и перевернул картину, оказавшуюся неумелым пейзажем, и швырнул палку в общую кучу.
— Для чего это здесь? — недовольно спросил он мажордома. — Только заразы тут не хватало. Всё сжечь.
Следуя за ним во дворец, я услышал гул и обернулся. Охранники поливали подарки струями пламени.
— Дедушка, когда мы будем играть? — спросила девочка.
— Пойдём в библиотеку, моя милая, — произнёс губернатор.
Девочка шла с ним рядом, не глядя по сторонам.
Я отправился за ними. В библиотеку, так в библиотеку. Одна из стен в ней оказалось экраном со спутниковой картой губернии. Пока я осматривался, губернатор вдруг обернулся и посмотрел мне прямо в глаза. Вот так сюрприз, а я-то был уверен, что видеть меня могут лишь Юстиния с Клеменцией.
— Кто ты такой? — спросил он. — Погоди, я сам выясню.
— Не выяснишь, — дерзко сказал я.
Он недобро улыбнулся.
— Ты не ангел и не демон… Скорее похож на душу находящегося в коме…, — он повернулся экрану. — Кто у нас в клинической смерти?
Карта удалилась, снова придвинулась и я увидел знакомую улицу и моё тело, по которому бежал текст: год и место рождения, родители, индивидуальный номер, уровень лояльности.
— А теперь мы и решим, что с тобой сделать, — сказал губернатор.
Тон его не предвещал ничего хорошего. Компьютер показывал всё больше данных: списки моих знакомых и их фотографии ползли поверх Почтовой улицы и двора Юстинии и Клеменции. Двор и в самом деле был покрыт туманом.
Быстро же он меня вычислил. Но когда я взглянул на него, то увидел, что он бледен, как смерть.
— Так вот кто тебя подослал… — прошептал он.
В этот момент мы услышали звуки трубы, и экран показал гарцующего перед воротами герольда, посланника самого герцога. За ним стояли несколько запряжённых лошадьми колясок со свитой и съёмочной группой.
— Именем герцога! — объявил герольд.
Никто не посмел бы задержать людей герцога, но этикет требовал предоставления вассалам формальной возможности не открывать ворота, что считалось объявлением войны. Бессмертный герцог обожал этикет и ещё больше любил войны.
В библиотеку вошёл мажордом. Губернатор бросил на него затравленный взгляд.
— Прикажете впустить? — спросил мажордом.
— Впускайте, — махнул рукой губернатор.
Электричество в замке выключили и открыли ворота. Стало душно и тихо, только попискивала где-то сигнализация.
— Вот и всё, — сказал губернатор, ни к кому не обращаясь. — Меня вышвыривают, как собаку.
В комнату вошли герольд с адъютантами и операторами. Герольд с отсутствующим видом ждал, пока устанавливали освещение и включали телекамеры. Наконец всё было готово.
— Антуан, именуемый Соколом, — начал герольд.
Губернатор тяжело опустился на колени. Герольд развернул пергамент.
— За невыполнение государственного плана по заготовке свёклы… вы лишаетесь нашего покровительства.
Камеры выключили, и герольд передал свиток адъютанту.
— Ещё дед мой у него в охране служил, — тихо сказал губернатор.
Герольд пожал плечами.
— Вы еще легко отделались, — беспечно сказал он губернатору. — По всей стране идут чистки. Герцог разрешил вам взять любую машину и увезти на ней всё, что поместится. Я бы дал вам больше времени, но герцог приказал лично — пятнадцать минут на сборы.
Губернатор обернулся и зло посмотрел на меня.
— Твои ведьмы это подстроили? — спросил он.
— Не думаю, — честно ответил я.
— Уж очень вовремя ты здесь оказался, — процедил он.
— С ума сходите? — спросил не видящий меня герольд. — Со стенами беседуете?
Нужно отдать бывшему губернатору должное — он постарался взять себя в руки. В пожарную машину погрузили вещи. Пятнадцать минут на сборы понималось буквально, и мажордом стоял рядом машиной с секундомером. Девочка устроилась на соседнее с водительским сиденье. Поднимаясь в кабину, губернатор обернулся.
— Несправедливость! — сказал он задрожавшим голосом.
— Вы согласны, что будет лучше, если я этого не услышу? — ледяным тоном спросил мажордом.
— Согласен, — сказал старик, безуспешно пытаясь заглянуть ему в глаза.
— Ну и… валите отсюда! — рассердился мажордом.
— Пошёл! Пошёл! — скомандовал стоящий рядом охранник. — Па-сторонним покинуть территорию!
Снова пожарная машина, но теперь я был в кабине, между уволенным губернатором и его внучкой. Я собрался позлорадствовать, но старик не выглядел раздавленным.
«Отсутствие привязанностей сделало его сильным», — с невольным уважением подумал я.
С панели управления на нас смотрел портрет герцога. Проницательный взгляд, умное, молодое лицо.
— Сколько ему лет? — спросил я.
Губернатор бросил на меня быстрый взгляд.
— Это государственная тайна.
Все знали, что несмотря на свою внешность, герцог был самым старым человеком в стране.
— Куда ты едешь? — поинтересовался я.
— Еду к твоим ведьмам! — процедил он. — Или, скорее, к нашим. Откуда они знали, что карьера моя рухнула?
Вот как, нам, оказывается, по пути.
— А зачем ты к ним едешь? — спросил я.
— Кроме них, я никого в городе не знаю.
— Ты когда-то был у них в приюте? — догадался я.
Молчание. Вздох — или мне показалось?
— Все когда-то были у них в приюте, сказал старик.
— Дедушка, мы будем играть? — спросила его девочка.
Выражение его лица смягчилось.
— Сначала нам нужно кое с кем повидаться, моя хорошая, — ответил он.
Первое, чему учили детей в Тартаро — прятаться при виде пожарных и полицейских. «Уличный мусор мы сжигаем», — сказал губернатор как-то по телевизору. — «А когда мусор от нас убегает, мы сначала настигаем его, а потом сжигаем». При этих словах камера показала несколько обугленных трупов. Завидев пожарную машину с огнеметами, люди исчезали, вжимаясь в любую щель. Двое убегали за угол, держась за руки. Меня кольнула зависть. Почему они цепляются друг за друга?
— Правда, что пожарные машины раньше тушили пожары? — спросил я губернатора.
Он кивнул.
— Я всё еще помню такие, на которых не было огнемётов.
Пожарные машины без огнемётов, такое мне было трудно представить.
Мы свернули на Почтовую, и я увидел знакомые ворота, оказавшиеся на сей раз открытыми. Жизнь всё ещё цеплялась за моё тело, и оно, казалось, дышало. Мы оставили машину на улице и прошли внутрь.
Две женщины и седой от старости крокодил молча на нас смотрели. Отчего-то мне было невероятно трудно видеть Клеменцию, а вот губернатор не отводил от неё взгляда, а она смотрела на него без гнева, что меня раздражало, ведь зверем был он, а я был нормальным человеком. Она хотела сказать ему что-то, а он ей, но я их перебил.
— Милые дамы, — громко сказал я, саркастически кланяясь. — Позвольте мне объявить своё решение.
— Что за комедию ты ломаешь? — подозрительно спросил меня губернатор.
— Заткнись, — прикрикнул я. — Ты, выброшенный герцогом хлам.
Это его задело.
— Герцог ещё призовёт меня на службу! — сердито сказал он.
— Антуан… — тихо позвала его Клеменция, но он её не услышал.
Меня злило то, что она обращается не ко мне, а к губернатору.
— Тебе хочется поубивать ещё? — поинтересовался я у него. — Будешь давить людей танками?
— Я должен вернуться ради неё, — процедил губернатор и посмотрел на девочку.
— Антуан, — снова позвала его Клеменция.
Ненависть и ревность сделали мой ум холодным и проницательным. Всё мне вдруг стало понятно, и я расхохотался.
— Она же робот!
— Не твоё дело! — прошипел губернатор.
— Дедушка, когда мы будем играть? — передразнил я.
Челюсть его затряслась. Наконец-то мне удалось забраться ему под кожу.
— Это твоя кукла для развлечений? — безжалостно продолжал я. — Таких выпускали лет сто назад. Теперь мне понятно, что значит «играть».
— Мы будем играть? — спросила девочка.
— Дедушка твой озорник, — сказал я, подло улыбаясь. — Затейник.
— Ты… — начал губернатор, сжимая кулаки. — Да ты…
Но сказать ему было нечего. Он взял девочку за руку и, волоча ноги, побрёл к выходу.
Я повернулся к сёстрам с видом победителя.
— Я решил помиловать этот городишко, — великодушно, как мне казалось, сказал я. — Пусть продолжают унижаться и грызть друг друга, если им хочется.
Но Юстиния смотрела на меня с неприязнью, а глаза Клеменции… Я готов был вертеться ужом и ёрничать, лишь бы не встречаться с ней взглядом. Пусть будет, как она хочет, что ей ещё от меня надо, ведь я помиловал этот Тартаро…
Но какой приговор я вынес на самом деле, я понял тогда, когда во двор въехала пожарная машина. Безумный старик орал что-то, размазывая по лицу слезы. Рядом с ним сидела девочка.
В Тартаро не жалели денег на огнемёты. Всё вокруг запылало, но я почувствовал такой холод, что бросился бы в огонь, если бы мог. Милые мои Клеменция и Юстиния, последние нити, ещё связывавшие меня с небом, превратились в белых, ослепительной белизны голубок. Одно мгновение они ещё поднимались ввысь, но в следующее уже упали, обожжённые и окровавленные. Крокодил начал кричать ещё до того, как до него добралось пламя. Лишившийся любви крокодил может, оказывается, кричать, словно раненый человек.
Стена дома почернела и рухнула, и я увидел, как струя пламени обволакивает и ласкает шар, а тот тянет оплавленные губы навстречу огню. Раздался хлопок и мошкара спиралью извергнулась из стеклянной пасти наружу. Шар закрылся, опустевший и удовлетворённый.
Резкая физическая боль потащила меня назад, в ненавистное тело. Я проваливался в него с отвращением, как в заполненный грязью тоннель. Всё в нём болело, сильнее всего глаза и придавленная балкой нога. Я с трудом поднялся и увидел врезавшуюся в развалины машину. Губернатор лежал за рулём с почерневшим лицом. Девочка сидела рядом и молча смотрела в бесконечность.
Я оказался единственным выжившим в Тартаро. Проломленную стену я постепенно заделал и мародёрствовал в округе, выискивая консервы и овощи, но всегда возвращался ужинать в дом. Над столом висел пустой шар, а напротив меня сидела так похожая на Клеменцию девочка-робот. Что-то в ней сломалось, и она больше не разговаривала. Вечерами мы сидели, слушая сверчков. Одиночество душило меня, и я отдал бы всё, лишь бы она сказала:
— Когда мы будем играть?
Я не раз подумывал о том, чтобы заглянуть в её глаза, но так и не решился это сделать.
А через несколько месяцев в шаре завелось первое злобное насекомое. Чей-то свежий грех бился о стекло и требовал возмездия. Очевидно, в Тартаро появился кто-то живой, но я не стал никого разыскивать. Пройдёт время, и люди снова заполнят проклятый город. Когда их станет много, бессмертному герцогу понадобится губернатор, и я догадываюсь, кому будет предложена эта должность.
Сергей Викторович
Сергей Викторович пытался споить Настеньку. Она отказалась было от вина, но потом всё-таки выпила.
— Дружба начинается с водочки, — заметил Сергей Викторович, наливая ей водку. — Так говорят в народе.
Настенька не возражала. Потом опять было вино, потом снова водка, которую Настенька запила соком. Она раскраснелась, и Сергей Викторович рискнул поговорить на эротические темы.
— Что тебя возбуждает? — поинтересовался он, пододвигая поближе к Настеньке блюдечко с колбасой.
— Мой любимый человек, — ответила Настенька. — И я ему сейчас позвоню.
Она взяла телефон.
— Когда освободишься? — спросила она. — В десять? Погуляем по городу?
Сергей Викторович терпеливо слушал.
— …и я тебя, — закончила она разговор и положила телефон на стол.
Сергей Викторович подлил ей ещё водки.
— Планируешь с ним спать? — поинтересовался он.
— Не обязательно, — удивилась Настенька. — Мы просто погуляем.
— Тебе нужно закусить… — заботливо сказал Сергей Викторович. — Как себя чувствуешь?
— Великолепно! — она потянулась. — Только совсем скоро мне будет нужно собираться.
— Конечно-конечно, — согласился Сергей Викторович.
— Сделай пожалуйста всё возможное, чтобы я вернулась к десяти, — попросила его Настенька.
— Обязательно, — пообещал Сергей Викторович. — Коньячку?
— Фу! — сказала она. — Не люблю.
— Этот коньяк особенный, — сказал Сергей Викторович.
Он подошел к шкафу и достал тёмную бутылку.
— Не-е, — она замотала головой.
— Пригуби и всё, — настаивал Сергей Викторович.
— Да не люблю я его!
— Что ты капризничаешь, — притворно обиделся Сергей Викторович. — Просто поднеси к губам.
Она пригубила.
— Гадость, — сказала она и отхлебнула ещё.
— Видишь, ничего с тобой не случилось! — сказал Сергей Викторович.
— Не случилась, — кротко согласилась Настенька. — Ты совершенно прав. А теперь отвези меня домой, пожалуйста. Ну что я должна сделать, чтобы ты отвёз меня домой?
— Ты должна закусить, — сказал Сергей Викторович.
— Хорошо, — она послушно кивнула. — Тогда я хочу… жареный сыр. У тебя есть сыр?
— Есть, — сказал Сергей Викторович.
Она побежала на кухню, и Сергей Викторович поплёлся за ней.
Сыр шипел, прилипая к сковороде.
— Сковородку испортишь, — пробурчал Сергей Викторович.
Его строгость была притворной — Настеньке он мог простить всё, что угодно.
— Женщина на кухне, попрошу не мешать! — провозгласила она, отскребывая сыр.
Крошки летели на пол и на её платье.
— Позволь я отряхну, — сказал он, отряхивая её.
— М-мм… — промычала она, жуя. — Так я дома готовлю, когда голодная.
Сергей Викторович приподнял ей подол.
— Куда это ты заглядываешь? — захохотала Настенька. — А твоё красное я еще не пробовала.
Она вернулась к столу и налила себе полный бокал.
— За здоровье!
— За, — Сергей Викторович согласно наклонил голову.
— Причем твоё, — уточнила Настенька. — Ты такой… надёжный… Они все… А тебе можно верить.
— За здоровье нужно до последней капли, — назидательно сказал Сергей Викторович, разглядывая Настенькину грудь.
Она отводила взгляд, но грудь выпячивала.
Минут через тридцать она согласилась на стриптиз, тогда и он разделся. Никаких особенных ласк он не добился, но настаивать не стал. Она рассеянно улыбалась пока не задремала. Когда то, что случилось, случилось, она спала, голая, и Сергей Викторович, тоже голый, вышел на балкон.
— Любимый человек… — вздохнул он, вглядываясь в паскудную городскую ночь.
Она не придет
— «Гений и злодейство…»
— Пушкин, — уверенно сказал он.
— Точно, — согласился я.
— Ещё что-нибудь, — попросил он.
— «Клён ты мой опавший…»
Он на секунду задумался.
— Пушкин!
— Верно, — сказал я.
— Видишь, как важно тренировать память, — сказал он.
— Ты молодец.
— Она скоро придёт? — спросил он.
— Скоро, я думаю, — сказал я.
— Что ж, я готов отвечать на вопросы, — бодро сказал он.
— «Все счастливые семьи похожи друг на друга…»
— Пушкин!
— Правильно.
— Этот вопрос был слишком лёгким. — улыбнулся он. — Всё-таки я преподаю литературу.
— И ещё как преподаёшь! — поддакнул я. — Студенты в тебе души не чают.
— А где она? — спросил он.
— Скоро придет, — сказал я.
— Слушай, — сказал он. — Ты бы не мог мне кое-что напомнить?
— Ну конечно, — сказал я.
— Как её зовут? — спросил он.
— Мария, — ответил я.
— Понимаешь, забыл, — смущенно сказал он. — Помню взрыв, она стояла на кухне… Как, говоришь, её зовут?
— Мария, — ответил я.
— Спроси ещё что-нибудь.
— «Клён ты мой опавший…»
— Пушкин, это совсем легко!
— Здорово! — похвалил я его.
— Просто нужно тренировать память, — сказал он. — Не раскисать.
— Точно.
— Только вот как её зовут? — заволновался он.
— Мария, — напомнил я.
— Она у меня просто чудо! Но этот взрыв, понимаешь?
— Конечно, — сказал я. — Я понимаю.
— Как о ней подумаю, тепло на душе. — он улыбнулся. — Она у меня ангел.
— Да, — согласился я. — Она у тебя ангел.